На моей тумбочке лежит приглашение на дискуссию по теме самоцензуры. Захватил на память. Меня туда пригласили с тюремными стихами-зарисовками, в качестве мученика за свободу слова и эксперта по свинцовым мерзостям жизни.
Ничего внятного по самой теме дискуссии я тогда так и не сказал, и так и не написал эссе, обещанное организаторам. Прошел год, я опять сижу в тюрьме, немного более открытого типа, по сравнению с СИЗО. И наконец-то мне есть что сказать о самоцензуре.
В СИЗО-13 этот вопрос даже не озвучивался. Нам было запрещено получать передачи с книгами (кроме религиозной и юридической литературы), вести переписку и телефонные разговоры. Свои записи я прятал под матрасом, а когда получил передачу с Библией – начал рассовывать их между страницами. Зеки видели, как много времени я провожу со Святым Писанием, и отмечали мою набожность. Было непонятно, как отнеслись бы охрана и сокамерники к моему творчеству. Первые заподозрили бы в желании пожаловаться в высшие инстанции (за такое могли избить дубинками), вторые – в стукачестве (за него бьют железной кружкой).
В среде, в которой слово как таковое находится под запретом, трудно говорить о его свободе, о какой-либо цензуре или самоцензуре. Это все равно что попытаться разобрать оттенки цвета в абсолютной темноте. Взяв в руки карандаш и бумагу, я уже нарушал если не закон, то установленный порядок вещей – точно. Поэтому не было смысла сдерживаться и особо фильтровать написанное.
Сейчас я нахожусь в куда более привилегированном положении: осужденным в исправительном центре разрешено пользоваться таксофоном и без ограничений ходить на свидания.
Обмен информацией с внешним миром здесь – не табу, по крайней мере на официальном уровне. И хоть мобильные телефоны и интернет остаются под запретом,у меня есть возможность легально вести блог, передавая на свободу рукописные тексты.
После третьей публикации блогом заинтересовалась местная администрация. Мне предложили проводить всю переписку через местную канцелярию, даже нашли соответствующий пункт в «правилах внутреннего распорядка». Потом начали обыскивать по пути на свидания, чтобы не передавал свои тексты там. Когда я пообещал зачитывать из посетителям вслух, оказалось, что законных способов заткнуть мне рот у администрации нет.
Если записки в 11 камере Лукьяновского СИЗО были никому не слышным «подземным смехом», то тут я могу позволить себе ухмыляться с монитора прямо в лицо местному начальству. И именно сейчас начинается самоцензура.
Когда знаешь, что понесешь наказание за каждое написанное слово, независимо от интонация – можешь не сдерживать себя в оценках и эпитетах. Когда же угроза уходит на задний план, сохраняя свою реальность, оставаться откровенным труднее.
Одно дело назвать начальника самодовольной свиньей за глаза, где-то между страниц Библии, и совсем другое – назвать его свиньей, зная, что он прочтет написанное и попытается пусть не съесть, но отыграться всеми доступными средствами.
Небольшую цену за свободу слова я уже заплатил, вместо работы за пределами исправительного центра, обещанной поначалу, меня отправили в местную промзону: грязный, бессмысленный и неоплачиваемый труд.
Следующий этап – взыскания и изолятор за невыполнение плана. Три визита в изолятор и начнут «крутить» – возбуждать дело по статье 390, за неподчинение администрации. В итоге можно оказаться в зоне строгого режима, как неисправимый преступник и возбудитель спокойствия. Поэтому каждый раз, сравнивая начальника со свиньей, я переступаю определенный барьер.
Говорить вслух – страшно, потому что тебя могут услышать, зато когда во рту кляп – можно мычать предельно откровенно.
Еще труднее, чем мне, сейчас приходится журналистам, работающим в «свободных» СМИ. Свобода слова теряет свой смысл, когда информация превращается в товар. Рынок заставляет подстраиваться под нужды покупателя.
Практически каждая газета, крупный информационный сайт или телеканал имеют хозяев, которые диктуют свои условия. Про некоторых политиков писать не следует вовсе, некоторых нужно превозносить, некоторых – смешивать с грязью.
Журналист, который не придерживается корпоративных правил, вскоре будет вынужден искать другое место работы. И дело не в репрессиях, дело в бизнесе, диктатура денег куда могущественней, чем диктатура полицейской дубинки. Призрак безработицы и безденежья, и, еще хуже, «лузерства» (настоящее безденежье и нищета человеку, умеющему связно писать, не грозят даже в нашей стране, борьба за деньги – вопрос статуса, а не выживания) пугают куда больше, чем призраки тюремной камеры.
Чем ниже ты падаешь – тем свободнее ты себя чувствуешь. Чем более ощутимой становится угроза цензуры внешней – тем слабее самоцензура. Человеку, пишущему в стол, не придется подстраиваться под публику, критику или рынок.
Единственный путь к полному освобождению от цензуры – преодоление не только авторитарного давления государства, но не менее авторитарного давления денег. Свобода информации ознаменует собой смерть журналистики, точно так же как свободная любовь будет означать смерть проституции.